Журнал для профессионалов. Новые технологии. Традиции. Опыт. Подписной индекс в каталоге Роспечати 81774. В каталоге почта России 63482.
Планы мероприятий
Документы
Дайджест
Архив журналов - № 7 (19)'04 - УРОКИ ИСТОРИИ
Вхождение России в Европу
Роберт Швейцер, доктор,
заместитель директора Городской библиотеки ганзейского
города Любека, Германия;
научный руководитель Фонда Ауэ, Хельсинки, Финляндия; ответственный секретарь объединения библиотек
«Библиотека Балтика»

Развитие взаимоотношений
в современном мире,
тенденции международного сотрудничества, культурного партнерства — все это имеет сложные исторические корни. Воссоздавая очертания исторического пространства Балтийского региона, рассмотрим различные аспекты российской политики XVIII века и ту роль, которую в ней сыграло появление на карте Европы новой столицы.


Прибалтийское пространство на протяжении долгого времени можно было расценивать как пространство действий отдельных объектов — например, Ганзы, скандинавских королевств, России с ее экспансией. Появление новой столицы в северо-восточной части побережья Балтийского моря в XVIII веке во многом устранило неуравновешенность, существовавшую со времен основания Любека. Петербург стал не только крепостью и резиденцией правителя, но и торговой гаванью и научным центром. С тех пор Прибалтийское пространство стало выстраиваться как пространство для акций взаимодействия.
Основание Петербурга — это событие эпохальное, даже, можно сказать, уникальное. Ибо если обратиться к новой истории — во всяком случае, к истории Старого и Нового Света, — то выяснится, что ни в одном государстве не было столь отчетливо заметного перемещения «центра тяжести», т. е. столицы. Например, Бразилиа и Анкара стали столицами, однако ни Стамбул, ни Рио не вступали со своей столицей в столь жестокие споры за право иметь ранг метрополии, как строившийся по велению царя город на Неве — с Москвой. Исключительность такого события, как основание Санкт-Петербурга, состоит в том, что город был заложен на захваченной, но еще не отторгнутой территории, а столица переместилась на ту территорию империи, которая до этого была периферией. Но самым поразительным остается то, что перемещение центра столь серьезной значимости ни в коей мере не стало причиной нестабильности ни в регионе, ни даже на континенте, во всяком случае, до тех пор, пока (по выражению историка Гарри Проста) — в конце XIX века — не начался процесс «подрыва общеевропейской политики».
Проанализируем это обстоятельство несколько подробнее — под углом такого подхода, который я хотел бы назвать исторической политологией. Этот подход подразумевает ориентацию на три концепции, которые я обрисую несколькими ключевыми словами. Во-первых, это концепция Histoire de longue duree (истории продолжительного срока времени) — с точки зрения которой, например, основание Любека в 1143 г. и основание Санкт-Петербурга в 1703 г. не являются событиями принципиально различными. Во-вторых, это концепция исторического строения пространства, которая подхватывает приемлемые подходы дискредитированной ныне геополитики, но она же привлекает внимание и к субъективной силе созидания, характерной для лиц, действующих в историческом пространстве в плане политики. И в-третьих, это концепция комплекса «цель—средства», с помощью которой из пропорциональности или из диспропорциональности могут быть абстрагированы объективные последствия влияния субъективной воли причастных к этим действиям лиц.
Основание Петербурга — это событие многогранное. Тут есть и элементы внутренней политики — например, иллюзорность представлений о скрытых силах России; и элемент политики высшего уровня — европеизация, которую многие с недовольством называли и называют самоколонизацией. Но это было именно такое перемещение центра, к которому с тех пор приковано внимание финнов, шведов, немцев и других наций Балтийского региона. С момента основания Петербурга все они стали соседями русских. Правда, сухопутная граница с Россией была только у Швеции — в финской части территории этого королевства, а между континентальной центральной Германией и Россией пролегала всего лишь морская граница. Для прибалтийских государств и Польши водное пространство уже больше не было посредником и буфером. Должно быть, поэтому вскоре и стал очевидным непосредственный интерес России к таким маленьким немецким государствам центра Германии как Мекленбург, или к таким конфликтам как Готторпский вопрос.
Впрочем, я называю основание Санкт-Петербурга перемещением центра преднамеренно и не уделяю особого внимания элементу экспансии. Россия и до этого продвинулась туда, и далеко, а смещение границ в сторону Швеции стало явлением обычным с тех пор, как шведы, заложив в 1293 г. Выборг, обосновались в Карелии на территории новгородского вассала. Но ведь в 1293 г. маршал Тургил Кнутсон не предлагал своему королю перенести трон на новое место — в Выборг. Это было, скорее, не скромное приобретение новых территорий, завоеванных Россией в Северной войне, а то, что побудило с безрассудной отвагой кинуть на чашу весов все средства, человеческие ресурсы, военный и экономический потенциал. Весы, должно быть, прямо-таки плясали от тяжести такого груза, но, поколебавшись немного, они все же остановились и в течение полутора столетий оставались спокойными.
Анализируем дальше. Я сказал: «с безрассудной отвагой» и именно так написано в книгах по истории. Но как-то один политолог сказал: «Война — это вопрос о доверии диктаторам». Если перенестись в «додемократические», монархические времена, это означает следующее: война превращает давнее право на сопротивление королю в государственную измену, малодушную дружину — в силу, способную на подрыв оборонной мощи. Но война также превращает рациональные цели в священные национальные стремления пробудить энтузиазм и готовность нести жертвы. В 1707 г. все было как раз по-иному, независимо от того, за что шла борьба — за обладание берегом реки или за быстро разрастающуюся столицу. Итак, столь охотно называемое «безрассудным» основание Санкт-Петербурга на деле оказывается искусной мобилизацией всего потенциала, ответом на позорное поражение под Нарвой. И если бы не эта демонстрация столь глубокой уверенности в победе, кто знает, решилось бы ли прибалтийское дворянство в 1710 г. выйти из этой войны.
Но для достижения успеха требовалось нечто большее, чем демонстрация уверенности в победе. Даже если бы и удалось сохранить это завоевание — оставить за собой это окно к морю, например, расширить это узкое пространство для того, чтобы быть в готовности противостоять блокадам, сопротивляться множеству попыток к пересмотру территорий, а также реваншистским коалициям, то с политической и военной точки зрения это могло быть делом столь же дорогостоящим, как взятие Западного Берлина, как содержание какой-нибудь станции на Луне. Нет, решающим фактором успеха должно было быть примирение властей стран окружающего пространства с переменами. Об этом ведущие войну задумываются — в настоящее время мы переживаем нечто подобное — только после окончания военных действий. Их девизом являются слова: «oderint dum mezuant — пока они нас боятся, пусть они нас ненавидят». Петр Великий, напротив, предпринимает действия в отношении подобного примирения в разгаре войны. Один аспект — это то, что он стремился к миру еще в 1705 г. А другой — закладка нового города, благодаря чему стала значительно более ощутимой демонстративная устремленность на запад, поворот ко всему новому, современному. На это же надеялись и европейские просветители. Одной лишь волей монарха можно было создать tabula rasa (чистую доску), а затем, после выведения страны из паралича, причиной которого была средневековая узость мышления, можно было строить рационально организованное общество, свободное от привилегий прошлых времен. Здесь этой надеждой стали камень и земля — и для того чтобы смириться с переменами, было не столь уж и существенно, в какой мере все это было только внешней стороной дела.
То, что из этого получилось, я позволю себе охарактеризовать как «деосманизация» образа России. Доказано, что по большей части то, что после вторжения Ивана Грозного в Лифляндию побудило европейскую общественность выступить против России, дословно заимствовано из турецкой публицистики. Стало быть, стремление России иметь доступ к Балтийскому морю стало причиной неприязни к ней со стороны Западной Европы, поскольку для нее это было прямой угрозой. Такое переплетение дел нужно было распутать, и на долгий срок нельзя было удовлетвориться тем, что в суждениях о России прибалтийские немцы постепенно уступали публицистический суверенитет членам-корреспондентам Академии наук Петербурга и академий Европы.
Важным в заверении, что император всея Руси никогда не будет действовать и править как византийский или восточный деспот, был практический шаг к признанию привилегий прибалтийских провинций. Гениальным было уже стремление путем заключения честного сепаратного мира с разоренной побежденной страной купить еще остававшиеся у военного противника «ноу-хау» в области управления и командования войсками. Но решающим стало то, что благодаря такому заверению стало возможным примирение старосословного—староевропейского раннего конституционализма и просвещенной автократии. С тех пор и утвердилось — как у Фауста в драме Гете — сознание того, что «здесь может быть заключен пакт».
Не будем затрагивать вопрос: неужели Россия не могла или не хотела полностью захватить эти периферийные автономии. Главное, что они существуют уже целые века. Иностранные метрополии издавна были привлекательны для специалистов разного рода, так как, несмотря на возможные опасности, там есть реальный шанс быстро обрести почет и богатство. А в петровской империи было несложно найти свое скромное счастье, работая в нормальных условиях — домашним учителем в Лифляндии или подмастерьем у кузнеца по серебру в Петербурге. При этом они жили даже не на чужбине — немецкая прослойка в прибалтийских провинциях и в Петербурге была хотя и тонкой, но достаточно большой, чтобы в социальном плане представлять собой настоящую родину. Конечно, такие вопросы как привилегии прибалтийских немцев и социальная сегрегация нерусских в Петербурге представляются в наивысшей степени проблематичными, ведь в истории есть и неприятные страницы — но здесь речь не об этом. Сознательно избегая интеграции завоеванных областей, Российская империя сотворила принципиально новых «игроков». Между прежними военными противниками возник промежуточный мир с особыми законами, для которого были характерны многие приметы цивилизованного общества, ведь претендовать на то, чтобы быть таковым, стала и Россия. И ничто не дезавуирует права на реванш убедительнее, нежели цветущие ландшафты на завоеванных территориях. Поэтому ослабление напряженности на Севере дало первый шанс.
Русский генерал Сухтелен однажды сказал: «Финляндия нужна России, иначе труд Петра I будет не завершен». В прошлом веке трагический оттенок русско-финским отношениям придавало то, что Россия гениально осуществляла его идеи и в то же время не желала признаваться в этом. Императоры смотрели на это совсем по-иному, нежели генерал — и мыслили не только милитаристскими категориями. Главное, по мнению Петра Великого, было иметь Финляндию уже даже как крепость для Санкт-Петербурга; он сам командовал боями за Выборг и настойчиво внушал своим дипломатам, что его ни в коем случае нельзя сдавать — и ему было неважно, какие еще уступки потребуются для этого в ходе мирных переговоров. Однако стоит отметить, что вскоре он отдал своим комендантам этого города приказ уважать права урожденных жителей завоеванных территорий так называемой старой Финляндии. Конечно, была и непоследовательность действий по их возврату, и, прежде всего, это касается структурных различий, если сопоставлять границы. Но благодаря стратегическому обеспечению границ путем обращения лояльности внутрь и позитивного влияния наружу, Россия искусно создала здесь четвертую прибалтийскую провинцию со всеми возможными позитивными эффектами и без малейших признаков крепостного права.
Плоды своих трудов Россия стала пожинать в 1808—1809 гг. Но раздел Швеции был осуществлен более удачно, нежели разделы Польши. Что касается Финляндии, Россия получила неуязвимую по структуре область со всеми возможными противоречиями, как, например, имевшими место между польскими правителями и ортодоксальными белорусскими крепостными, т. е. не такую область, возврат которой прежняя титульная нация считала своим самым священным делом. Более того, удовлетворить Швецию оказалось легко, поскольку она получила Норвегию, — легко и потому, что никакие другие участвующие в разделе державы не пытались захватить то, что от той осталось. В сложившемся на Севере положении было благом, что Россия не была — как Швеция — окружена территорией третьей страны. Но то, что в 1812 г. оба прежних противника и сами осознали этот шанс и на длительное время отказались от того, чтобы даже пытаться воспользоваться им, было плодом мудрости, какая снова была проявлена только много позднее, уже в XX веке. Предпосылкой тому, конечно, была удовлетворенность вошедшей в состав Российской империи Финляндии, в отношении которой все подобные авансы, должно быть, с самого начала казались бесперспективными.
Что удалось в Финляндии — отчетливо вырисовывается в ее масштабах, если попробовать представить себе подобное в отношении Польши. Там, например, пришлось позволить появиться Литве. Ее польская элита отказалась отождествлять себя с Польшей и стала ощущать себя литовской. Она была вполне удовлетворена маленькой литовской областью со своим центром, освободила своих крестьян и заняла дружескую позицию в отношении России. Александр I, должно быть, сознавал, какое сокровище было в его руках, — и не только тогда, когда он кружил в танце красавицу Уллу Меллерсверд, дочь финского бургомистра. Наконец-то у России была такая Финляндия, какая ей была нужна. По обе стороны от Петербурга простирались умиротворенные провинции, которые он защищал политическими средствами более эффективно, нежели это могли делать вооруженные до зубов русские гарнизоны.
В русской политике долгое время вполне отдавали себе отчет в том, что такие стратегические выгоды имеют свою цену. В случае с Финляндией этой ценой было то, что приходилось мириться с возрастающим национальным самосознанием динамично развивающегося общества — вплоть до необходимости сознавать, что когда-нибудь Финляндия станет самостоятельной. Но с 1895 г. русская политика уже больше не видела в симптомах запоздалого национализма того, что это был не провал, а воплощение видения Петра Великого: еще один новый «игрок» на Севере, независимый от России, но благоволящий ей — еще один гарант разрядки напряженности.
Так называемая русификация Финляндии, осуществлявшаяся после 1899 г., была попыткой свернуть колесо истории с тех рельсов, по которым оно почти целое столетие катилось все быстрее и быстрее. Если говорить объективно, то она, скорее, неохотно, но все же породила ожесточенную вражду — с двумя, разразившимися в течение всего лишь половины века, войнами. И только после этого Северная Европа стала мало-помалу возвращаться к гениально налаженному в 1812 г. мирному порядку.

(Доклад на IV международном симпозиуме по немецкой культуре Северо-Востока Европы. Перевод Н. Л. Володиной).
Тема номера

№ 6 (456)'24
Рубрики:
Рубрики:

Анонсы
Актуальные темы