«Я не скрываю, что боюсь немецких руин —каменных и человеческих»

Письмо Томаса Манна Вальтеру фон Моло

Томас Манн эмигрировал из нацистской Германии в 1933 году. Был ярким антифашистом, неоднократно обращался к немцам в эфире BBC. Письмо ниже — ответ писателя на многочисленные предложения вернуться в Германию, которые поступали ему после окончания Второй мировой войны: Вальтеру фон Моло, 7 сентября 1945 года:

Дорогой господин фон Моло! Я должен поблагодарить Вас за очень любезное поздравление по случаю моего дня рождения и вдобавок за открытое письмо ко мне, переданное Вами немецкой прессе и в отрывках попавшее также в американскую. В нём ещё сильнее и настойчивее, чем в частных письмах, высказывается желание, более того — обязывающее требование, чтобы я вернулся в Германию и поселился там снова, «чтобы помогать советом и делом». Вы не единственный, кто обращается ко мне с этим призывом…<…>
Казалось бы, я должен быть рад, что снова понадобился Германии — понадобился я сам как человек, лично, а не только мои книги. И всё же эти обращения меня чем-то тревожат и удручают, я чувствую в них какую-то нелогичность, даже несправедливость и опрометчивость. <…>
Достаточно тяжким, достаточно ошеломляющим ударом была в тридцать третьем году утрата привычного уклада жизни, дома, страны, книг, памятных мест и имущества, сопровождавшаяся постыдной кампанией отлучений и отречений на родине. Я никогда не забуду той безграмотной и злобной шумихи в печати и на радио, которую подняли в Мюнхене по поводу моей статьи о Вагнере, той травли, после которой я только и понял по-настоящему, что обратный путь мне отрезан; ни мучительных поисков слова, попыток написать, объясниться, ответить, «писем в ночь», как назвал эти задушевные монологи Рене Шикеле, один из многих ушедших от нас друзей.
Достаточно тяжело было и дальнейшее — скитания из одной страны в другую, хлопоты с паспортами, жизнь на чемоданах, когда отовсюду слышались позорнейшие истории, ежедневно поступавшие из погибшей, одичавшей, уже совершенно чужой страны. Всего этого не изведал никто из вас, присягнувших на верность «осененному благодатью вождю» (вот она, пьяная образованность, — ужасно, ужасно!) и подвизавшихся под началом Геббельса на ниве культуры. Я не забываю, что потом вы изведали кое-что похуже, чего я избежал; но это вам незнакомо: удушье изгнания, оторванность от корней, нервное напряжение безродности. Иногда я возмущался вашими преимуществами. Я видел в них отрицание солидарности.
Если бы немецкая интеллигенция, если бы все люди с именами и мировыми именами — врачи, музыканты, педагоги, писатели, художники — единодушно выступили тогда против этого позора, если бы они объявили всеобщую забастовку, многое произошло бы не так, как произошло. Каждый, если только он случайно не был евреем, всегда оказывался перед вопросом: «А почему, собственно? Другие же сотрудничают. Вряд ли это так уж страшно».
Повторяю: иногда я возмущался. Но никогда, даже в дни самого большого вашего торжества, я не завидовал вам, которые там остались. Я слишком хорошо знал, что эти дни торжества — всего лишь кровавая пена и что от неё скоро ничего не останется. Завидовал я Герману Гессе, в чьём обществе находил в те первые недели и месяцы поддержку и утешение, — завидовал, потому что он давно был свободен, вовремя отойдя в сторону с как нельзя более точной мотивировкой: «Немцы — великий, значительный народ, кто станет отрицать? Может быть, даже соль земли. Но как политическая нация они невозможны! В этом отношении я хочу раз навсегда с ними порвать». И жил себе в безопасности в своём монтаньольском доме, в саду которого играл в бочча со своим растерянным гостем…